Журнал "НОВОЕ ВРЕМЯ", No18-19, 1994 г. С. 44-46.

Дмитрий Быков

НАУЧИЛИСЬ ДЫШАТЬ В БЕЗВОЗДУШНОМ ПРОСТРАНСТВЕ

Поэзии нет. Есть поэты

Для поэзии необходимы три условия: музыка, среда и некоторые моменты, отвлекающие от неизменного, постоянного, подспудного ужаса жизни. С конца семидесятых годов в России нет ни того, ни другого, ни третьего. Когда увядала на глазах империя - она увядала менее поэтично, чем опустевший сад, и распад её сопровождался отвратительными звуками и запахами. Последние наши годы совсем немузыкальны. О среде говорить нечего: любому искусству здесь так усиленно внушали его ненужность, избыточность, неуместность, что удивительно, как люди вообще не возненавидели свои письменные столы. Ничего хорошего нет и в раздувании значения искусства: гипертрофированный интерес к нему подчёркивает скудость и скуку остальной жизни. Но когда книг не издают, журналы задыхаются, а бизнесмен с телеэкрана на семь слов ляпает восемь речевых ошибок, свою неуместность сознаёшь особенно болезненно. Куда там ещё стихи писать.

И наконец, ужас жизни, попёрший наружу из всех щелей без спасительных отвлечений.

Но поэзия не может живописать один только ужас реальности: она должна его во что-то переплавлять. Она концентрированней и многомерней прозы. Поэзия возникает на стыке прозы ещё с чем-то волшебным и трудноопределимым. Где нет столкновения - не высекается искра. Нужна мощная личность, субъект творчества, способный быть не только летописцем и фиксатором перемен, но и за душой имеющий кое-что. Музыка исчезла из мира - она должна теперь звучать внутри.

Таких личностей мало. Среди молодых тем более. Они особенно драгоценны, даром что пока малоизвестны. Я хочу говорить о них.

Ироничен и лаконичен

Отсутствие новой яркой волны "молодой поэзии" - одно из явных доказательств того, что оттепель бывает раз в столетие и никакого ренессанса во время перестройки не произошло. Впрочем, когда коллективизм со скрипом уступает место индивидуализму, "волн" и "обойм" быть не может по определению. Могут быть не многочисленные одиночки. Сегодня я останавливаюсь на тех, кому от двадцати пяти до тридцати пяти и кто наиболее перспективен как поэт не только в силу таланта, но и в силу возраста. Большинство этих авторов либо известны очень мало, либо известны узкому кругу любителей. Что, в общем, почти одно и то же. Их имена - Дмитрий Филатов, Евгений Лукин, Mapaт Муканов и Михаил Щербаков.

У Муканова нет пока ни одной книги. После машинописного и магнитофонной самиздата мы вступили в эру компьютерного. На дискетах распространяется огромное количество молодой литературы, главным образом иронического и пародийного свойства. Через общих знакомых ко мне из Новосибирска приехала папка мукановского избранного - книга без названия, но с авторским членением на пять тематических разделов.

Муканов, как и все поэты, о которых тут идёт речь, ироничен и лаконичен. (Даже длинные песни Щербакова исполняются в таком темпе, что звучат не дольше двух-трёх минут.) Поэт экономит время своё и читательское. Это спринтерская поэзия: то ли на крупную форму не хватает дыхания, то ли нет повода размазывать стихотворение на десяток строф. Муканов растёт из кухонно-студенческой, интеллигентно-городской среды, и его поэзия в этом плане ничем не отличается от стихотворной продукции иронических программистов. Ничем, кроме таланта, то есть "двойного зренья". Поэтическая речь, по Мандельштаму, есть скрещённый процесс. У Муканова есть это слияние двух потоков - старательно спрятанной экзистенциальной трагедии, новой ледяной трезвости, и студенческого веселья, капустнической, свойской, разговорной интонации.

"Делишки дрянь. Народ не хочет соли, по-пролетарски кроет чью-то мать. Звучит интеллигентское "Доколе!", жилетку надоело отжимать от вечных слёз, что надо бы на Запад, а сухари, естественно, - сушить... И самому пора б уже заплакать, да некогда всё как-то. Надо жить". В этой поэтической декларации Муканова, вообще не избегающего декларативности, но не забывающего при этом об иронии, не слышится родной новосибирский стоицизм. Жить в общаге Академгородка и не быть стоиком труднее, чем жить в России и быть оптимистом. Общага - модель мира, и в "общажных" стихах Муканова просматривается универсальная поэзия, наилучший способ существования в мире.

"Кончаются "на раз" последние задачи. Слова не стоят фраз и ничего не значат. Глаза теряют взгляд, лицо глаза теряет. Фортуна щурит вид и по руке гадает. Но против воли лун и папиллярных линий хочу сыграть без струн похлеще Паганини". Вот кредо современного поэта - делать музыку из отсутствия музыки, сыграть без струн, работать вопреки всему. Эта позиция привлекает в Муканове едва ли не больше, чем его действительно прелестная ирония: "Во мне качаются весы: трусы, конечно, мне нужны; но, чтоб купить себе трусы, я должен снять с себя штаны?"

В стихах Муканова полно сакральных, внешних примет времени, но диссонанса не возникает, поскольку автор ни секунды не стоит на котурнах. Поток вещных, внешних примет влетает в эти стихи, не иронизируя, и никогда не режет ухо, поскольку всё остальное так же принижено, опущено в быт. Поза "сына гармонии" оставлена до лучших времён: поэт сошел с постамента. Литература существует в самой ткани жизни, внутри её вещества, и это лучший способ завоевать сегодняшнего читателя. Словечки и рифмы Муканова стали в новосибирских общежитиях частью быта. И это лучшее доказательство того, что сегодня поэту надо быть не столько исключительной личностью, сколько "одним из нас".

Разумеется, печальна наша участь - участь людей, живущих и пишущих на границе безвременья, под пасмурным небом конца века. Но, Бог даст, наша жизнь успеет зацепить времена нового рассвета, пока же поэзия должна выйти на уровень разговорный, забыв на время о форсировании голоса. Это поняли ровесники, никогда в жизни не видевшие друг друга, но чрезвычайно близкие по мироощущению и манере: волгоградец Евгений Лукин и москвич Дмитрий Филатов.

Я давно и прекрасно знаю Филатова - наша с ним первая книжка была общей, и нам вольготно было под одной обложкой. На счету Лукина из значительных публикаций пока только подборка в "Конце века" (не случайно название этого альманаха, вообще за редким исключением прекрасно выстроенного). И Филатов, и Лукин, родившиеся соответственно в 1958 и 1957 годах, пишут кратко, зачастую укладываясь в крошечное пространство четверостишия, и не чуждаются иронии. У обоих хватает социальных мотивов и бытовых примет. Если Муканов романтик и его мрачноватая ирония только подчеркивает это, Лукина и Филатова жизнь уже обработала до несколько иного состояния. Я бы назвал это "критическим оптимизмом", даром что источником оптимизма являются друзья, женщины и собственная личность, а никак не социум и не движение русской истории.

И Филатов, и Лукин тяготеют к авторской песне - не только музыкальностью, энергичной ритмикой и нередко песенной просодией, но и самой интонацией. Авторская песня грешна перед отечественной поэзией - она несколько снизила "текстовую" планку, но этот грех окупается её несомненной заслугой: выработана новая интонация, а без интонации поэзии нет. Найден тон в меру доверительного, в меру иронического диалога с читателем и ровесником. Эта интонация (мужская без ложной мужчинской мужественности) слышна и у Филатова, и у Лукина: их опытом, их возрастом такой тон оплачен, и потому на стихи Филатова написано уже с десяток вполне поющихся и анонимно разгуливающих песен.

Драма Филатова отчасти совпадает с драмой всего его поколения: речь не столько о невостребованности, сколько о запоздалой, осложнённой самоидентификации. В длинном (что редкость) стихотворении Филатова "Безвременье нового типа..." это прочитывается явственно: время застыло, повисло, и идентифицировать себя в нём без каких-либо социальных, нравственных или профессиональных "подпорок" весьма непросто. Человек не есть его профессия, его социальная ниша, его служебная маска: автор вынужден разрываться между призванием и заработком (типичная, кстати, ситуация современного русского поэта, и автор этих строк тоже не от хорошей жизни работал когда-то корреспондентом отдела социальных проблем, мечтая о переводе в соседний отдел культуры). Автор не находит прежних друзей на прежних местах. Автор понимает, что помимо социальных проблем есть экзистенциальные, а уж когда одно является следствием другого - тут хоть караул кричи. В стихах Филатова оттого так много прокламированной, запланированной эклектики, что подобная стилистика сегодня наиболее адекватна материалу. "На снегу лежит А.Эс, член политбюро. Засадил ему Дантес финку под ребро..." Лукин меньше играет с цитатами, с чужими размерами и приемами: в его текстах отражением хаоса выступает пестрота лексики при трезвом и точном понимании происходящего: "Гляжу от злобы костяной на то, что пройдено. Пока я лаялся с женой, погибла родина. Иду по городу, гляжу: окопы веером... Ну, я ей, твари, покажу сегодня вечером!" Лукин - вообще довольно жёсткий поэт, Филатов романтичнее - особенно в первой книге "Парад дураков"; вторая - "Вера в слова" - показала, что он стал трезвее и в то же время спокойнее. Но, пожалуй, Филатов никогда не подписался бы под замечательным четверостишием Лукина: "Погляди: встаёт цунами над скорлупками квартир. Так, разделываясь с нами, красота спасает мир". У Филатова более интимные и человечные отношения с миром - не случайно "Вера в слова" включает "Стихи о любви к государству": "С ним и дня прожить не могли мы без, как оказалось, вранья, что едины и неделимы. Государство - это не я. А ведь было дело под речи об единой общей судьбе... И не прячемся, и при встрече нам взаимно не по себе. Говорим словами чужими в непривычном третьем лице о тоталитарном режиме или о терновом венце, о конце народного Бога... Только, как себя ни готовь, тут такая, брат, безнадега, будто платим мы за любовь. Тут и правильно, и неловко, и вообще - какого рожна! У него другая тусовка, у меня пацан, да жена, да рубли, да зубы, да муза - вот ещё об этом - да тьфу! Свернутая карта Союза в детской, от греха, на шкафу".

Драма Лукина и Филатова - именно кризис среды, кризис воздуха, отсутствие почвы. И утопия индивидуализма для них давно обернулась только очередным самоутешением - невзирая на кризис всех общественных ценностей, о котором Филатов и Лукин написали столь точно. Одно из лучших стихотворений Лукина - "Что ты, княже, говорил..." - как раз об этой коллизии, о частной гибели за общий идеал, тогда как носитель идеи, её символ давно идею продал. Русский ратник "лежит на берегу со стрелою в горле, потому что лучше смерть, нежели полон". А князь, сказавший о смерти и полоне, идёт в плен и бежит оттуда с помощью свата - Кончака. "И напишет кто-нибудь "Слово о полку", - заключает Лукин это несколько затянутое, но весьма мощное стихотворение. И Филатов, подводя итог эпохи "гарантированных благ", замечает с той же горечью: "Ты мне, сволочь, фигу в рыло, я тебе - в кармане шиш... Ведь ещё чего-то было. Без тебя не объяснишь". Пожалуй, постсоветская метафизическая драма нашла в Лукине и Филатове лучших своих летописцев - правда, от их социальности отвернётся иной апологет чистого искусства, но смешно в конце XX века напоминать о том, что множество наших внутренних драм имеет вполне социальные корни, а воздух, которым мы дышим, на всех общий.

Алхимик и фармацевт

Особняком в ряду, который я пытаюсь выстроить, стоит Михаил Щербаков, по возрасту как раз угодивший между двадцатипятилетним Мукановым и тридцатипятилетним Филатовым. Этому автору-исполнителю только что исполнился тридцать один год, но он - единственный из анализируемых авторов - завоевал прочную популярность (правда, весьма клановую) и безупречное реноме.

Щербаков написал не меньше сотни песен, составивших классику жанра и более того, выведших самый жанр на новую высоту. Вот уж где простоты и бесхитростности близко нет - ни тебе небрежных рифм, ни трех аккордов, ни привычной бродяжье-комсомольско-романтической тематики. Щербаков тоже романтик, но куда более мрачный и самоироничный, нежели его предшественники.

Подчеркивая камерность своего сочинительства, Щербаков именует себя то алхимиком, то фармацевтом; подчеркивая хрупкость и условность статуса поэта в новой реальности, пишет "Шарманщика", где констатирует (без всякой надежды, что кто-то кинется его разубеждать): "Мало ли кто, напевая канцону твою, скажет, вздохнув, что в Италии этаких нету: всякий крылатый напев, нагулявшись по свету, так же стремится к забвенью, как ты - к забытью". Единственной истиной в мире Щербакова оказывается боль - все прочие условны. Тема множественности и относительности истин проходит через всё творчество Щербакова, и в этом смысле он весьма адекватен своему времени. Задолго до нового безвременья он расквитался с обольщениями.

Тема внезапной катастрофы, врывающейся в мир устоявшихся представлений, также варьировалась в его ранних песнях - в поздних катастрофа приобретает перманентный или во всяком случае затяжной характер. В условиях абсолютного общественного штиля и повального равнодушия ("Корабль дымит, но с места - никуда") Щербаков чувствует себя ничуть не комфортнее, чем в условиях бесконечной, безрезультатной и столь же скучной бури.

В песне "Буря на море" он прокламировал тот же выход: "Меня же ждут мои творенья, мои труды, мои бумаги. Пойду готовить их к печати, чтоб не пропали в царстве рыбьем". И тут и там творчество представляется пусть не спасением, но во всяком случае способом погибнуть достойно: "Мужайся!" - название и рефрен одной из самых характерных песен Щербаков. Впрочем, его лирический герой не застрахован и от участия в коллективных мечтаниях: "И, наконец вдалеке возникает неясный прекрасный мираж, Фата Моргана, волненье эфира, царевны морской чешуя. О, эта сладкая небыль, себе не возьмёшь и другим не отдашь, просто причуда пространства, нелепая шутка неведомо чья... Но без маяка, без брода, жарко шепча "Свобода!", некая часть народа тянется в те края... А вместе с ними и я". Однако даже это недолгое, впрочем, участие в общем обольщении не мешает Щербакову периодически восклицать: "Гибель - всем, всем, всем! Остров есть часть суши, Сверху певчих дирижаблей хор, снизу гончей субмарины жабий взор, холодные уши..." Эта катастрофичность мироощущения да самоощущения никак не влияет на главный императив Щербакова: "И всё чаще выходит, что смерть наготове, а тайна Земли заперта, и опять остаётся спасение в Слове, а прочее всё суета". Из всех названных авторов Щербаков владеет формой наиболее виртуозно и постоянно усложняет её, сознательно затрудняя свою задачу. Его лирический герой принципиально, безвыходно одинок, любовь в песнях Щербакова по чти всегда трактуется как единоборство двух одиночек, вечно жаждущих слияния, растворения друг в друге, но обречённых на "поединок роковой". Трагедия этого лирического героя тем ощутимей, что песни Щербакова редкостно энергетичны, виртуозны и блестящи.

В нерв времени попадает тот, кто пишет вопреки времени. Надо жить (несмотря на...) и писать (вопреки тому, что...). Heпосредственность и темперамент Myканова, точность диагнозов и подлинность интонаций Лукина и Филатова, одинокое странствие виртуозного мастера Щербакова: вот приметы новой поэзии. И вне зависимости от того, вспомнят ли эту поэзию в годы следующей литературного ренессанса или все кинутся слушать "нового гения", которого так ждёт Щербаков, названные здесь авторы заняты слишком важным делом, чтобы можно было забыть об их опыте. Я намеренно не выстраиваю тут никакой иерархии, не занимаюсь прогнозами и не определяю мер мастерства каждого из них. Они научились дышать в безвоздушно! пространстве и - каждый по-своему - осуществляют вечную миссию поэта в не самые благоприятные времена. Это вполне достаточный повод, чтобы прислушаться к их голосам и с благодарностью запомнить имена.