к предыдущей главе
к оглавлению
к след.главе

III. Устройство мира Щ.: замечания общего характера Георг Гросц, Похороны поэта Оскара Паниццы, 1917-1918

Создатель любой художественной действительности - демиург по определению. Но иной свою субъективную действительность списывает с объективно данной в ощущениях - и этим своеобразным актом регистрации последней ее же и познает, а другой эту объективную продолжает в метафизическую, и тем самым познает то, что создает. Первого я бы назвала демиургом-портретистом, второго - демиургом истинным. Разумеется, проявления того или иного качества в чистом виде в художественной культуре редки, чаще встречается их смесь в той или иной пропорции. Ниже я попытаюсь наметить основные структурные линии мира образов Щ., каким я его вижу из своей перспективы, и заодно проанализировать, как проявляет себя его создатель в той и другой роли.

Самая важная особенность мира Щ. характеризует его [т.е. мир] как явление постмодернизма: окружающая действительность переосмысливается в нем с помощью образов, рожденных демиургами-предшественниками, на которые мы еще не раз по ходу дела укажем пальцем. (Щ.: Что ни говори, неба не ранишь мечом ("Трубач"). Ср. Мандельштам: Кружевом, камень, будь и паутиной стань, неба пустую грудь тонкой иглою рань. Ср. дальше Визбор: Пусть шпилем ночной колокольни беда ковыряет в груди). И это не просто интертекстуальность. Это эклектичность во всем: метафоры, стили, жанры, темы, настроения, названия, персонажи, все идет в ход и смешивается в пропорциях, навскидку невозможных, на поверку - безупречно точных. Многие объекты мира Щ. воспринимаются как отражения отражений, вторые производные от реальности, уже однажды отраженной кем-то другим, что, пожалуй, является более основополагающим признаком постмодернизма, чем отделение этики от эстетики, хочу заметить я в пику определению постмодернизма у Бориса Жукова (http://blackalpinist.com/scherbakov/Praises), хотя и к пресловутому отделению одного от другого мы под конец тоже доберемся. Ребята с Юга пришли князьями ("Корчма") из рассказов Борхеса, тираны - из маркесовской "Осени Патриарха", Киев, январь, любовь, свадебный марш, цветы ("Пьеса") - из мира Набокова, славянка ("Прощание славянки") - вовсе из марша, американец из штата Юта ("Гостиница") вызывает аллюзии из мира кинематографа, "Седьмой трамвай" напрямую коротит на кружащий по Москве "Последний троллейбус" Окуджавы и ночное "Такси" Визбора (направо нельзя никак, налево одна тоска). Если это трактовать несколько иначе, художественные образы являются для Щ. неотъемлемой частью объективной действительности. Так, вопрос о реальности существования Христа, Рамы или Магомета утрачивает значение, если учесть, какое влияние оказали рассказы о их жизни на человечество. С учетом этого влияния Священное писание, да и любое Слово, является не менее равноправной частью реальности, чем существовавший в природе или не существовавший молекулярный прообраз. Одиссей, Гамлет, принц датский, и князь Игорь своими ратными подвигами оказали, возможно, меньшее влияние на ход истории, чем на ход культуры, а уж тем паче - князь Андрей Болконский, как <с головы до ног> вымышленный персонаж в военных действиях не участвовавший. При расширении понимания реальности до таких пределов, Щ. следовало бы признать реалистом. Если считать Слово метаматерией, то мир Щ. скорее следовало бы назвать метапортретом мира, но не наоборот, и вот почему.

Поэзия как средство познания метафизической действительности, т.е. в том качестве, которое особенно в ней ценил Бродский, довольно ограниченно используется у Щ. Он взболтал источник смысла как земного, так и неземного ("К сороконожке"), в большей степени для познания каких-то частных деталей и маргинальных явлений метамира, чем основных принципов его устройства: сирен горластых тут и там не счесть ("Анданте"), но при этом что там и как, толком не поймешь (см. раздел IV). Про второстепенные персоналии его метамира, не то чтобы особо многочисленные (см. богатый бестиарий на сайте, в котором нетопырей, гарпий и прочих василисков раз два и обчелся), можно с уверенностью сказать, что они оказались в нем постольку лишь, поскольку их прообразы уже имеются в действительности, с которой Щ. пишет список - во всяком случае, в художественной ее части. Метаперсонажи, даже там, где выступают в заглавных ролях, щедро наделены атрибутами человеческой породы и природы: четвероногие и хвостатые самец и самка, (между прочим, потомки звезд, состоящие в прямом родстве с божеством любви,) скачут они по корту в одном белье и туда-сюда мечут мячик, ... даром, что он - кретин, а она - неряха, как сотни ее землячек ("Вторник, второе августа"), атрибуты смерти - весь ее парфюм и джем, весь этот вереск, чтобы не сказать миндаль ("Школа танцев 2") - на метафизику ни намека, ангелы чуть поавантажнее, но все равно туда же - с кортиками и в вензелях. Метаперсонажам свойственны, в общем-то, совершенно человеческие настроения:

Я - чёрный волк. Никого нет, кто бы помог
мне эту речь прекратить не на полуслове.

(Ср. Акутагава, "Зубчатые колеса": Неужели не найдется никого, кто бы потихоньку задушил меня, пока я сплю?).Из своего неземного мира они, лишенные там развлечений, и, судя по этому, не видящие особого смысла своего в нем пребывания (порой во сне я думаю, зачем живут они, но смысла не нахожу - не точная по контексту, но очень образно выражающая то, что мне хочется здесь сказать, цитата из песни "Школа танцев 2"), стремятся в мир смысла земного:

Когда в хлеву обезьяньем
прискучит нам в ус не дуть,
я стану лунным сияньем,
ты тоже стань чем-нибудь,
не номерком на табличке,
так мотыльком-васильком,
в каком угодно обличье,
хотя бы даже в людском,
явись...

("Инструкция")

Метапространство в мире Щ., на мой взгляд, тяготеет к центру притяжения, находящемуся вне его, используется, в основном, как наблюдательный пункт, хотя в военных условиях, возможно, даже и как штаб, но в общем-то, оно имя прилагательное к миру земному, и центральное место там, как кукушонок в чужом гнезде, занимает метанаблюдатель, он же зачастую шут гороховый:

Все мы, находясь по эту сторону стекла,
лишь наблюдатели, не больше. Я из общего числа
не выпадаю,
я наблюдаю...

("Descensus ad inferos")

Этим, как мне кажется, и объясняется маргинальность большинства метафизических персонажей: Щ.-метанаблюдатель просто оттесняет их к периферии метамира. Ну, а поскольку и у маргинальных персонажей лица обращены к нашему миру, и уж тем более - у центрального, обладающего, в общем-то, совершенно человеческой природой, получается, что все мета-пространство у Щ. очень очеловечено, и посему тоже может считаться  портретом объективной действительности, скажем, в духе Пикассо или Арчимбольдо, кому как нравится.

А хоть бы и Дали, не побоюсь этого слова. Поскольку мир Щ., ввиду изрядной образованности автора, списан с мира, в котором сюрреализм уже произошел на свет, у Щ. найдутся образы куда почище пылающей жирафы, достаточно послушать песни "Вторник, второе августа", "Инструкция", "Посещение" или "Сердце ангела":

В календари не занесен, не изловим арканом,
наверняка слабоголос, исключено, что груб,
по вековой лесостепи, по молодым барханам,
точно в бреду гробовщика, двигаюсь я, как труп.
Волей моей произошли и ордена, и кланы,
Разве что в тех двух областях я не завел семьи,
где только снег, только зима - и никакой рекламы.
На остальных материках семьдесят стран - мои.
Жители сел, жители скал, лодыри все и воры.
Сборщики трав, рубщики верб - к общему всех клейму.
Семьдесят лет чары свои в хижины к ним и в норы
я приносил, но применить не находил к кому.
С кем ни сойдись, либо рожден, либо взращен калекой.
Каждый второй слеп или нем, или разут, раздет.
Слышал бы кто, что за латынь я им внушал, как лекарь.
Видел бы кто, сколько ножей щерилось мне в ответ.
Ключницами в монастырях, мойщицами в тавернах,
от рядовой кинозвезды до золотой швеи,
исключено, что неземных, наверняка неверных,
ладных собой семьдесят жен в разных краях - мои.
Не устремлюсь от мятежа толку искать в жандармах.
Выйдет луна - не восхищусь, я не люблю луны.
В музыке сфер прежде я чтил сольный рефрен ударных.
Ныне он мил чуть ли не всем, что до меня - увы.
К облаку взмыл белый орел, тронулась вглубь сардина,
Бравый капрал Наполеон завоевал Москву.
Ведал бы кто, как это все, как это мне противно!
Семьдесят жен, семьдесят стран, семьдесят лет живу.

("Сердце ангела")

Немного не по себе становится, как подумаешь, что прародителями этого страхолюда являются пушкинский "Пророк" и цветаевский всхлип "Что же мне делать - слепцу и пасынку - в мире, где каждый и отч и зряч?", но Щ. с самого начала честно предупреждает слабонервных:

Сороконожка резвая, поверь алхимику, беги в леса,
навстречу вечной музыке, для вечной радости, на вечный срок.
Не для того ль даны тебе здоровье, грация, талант, краса?
И редингот оригинального покроя?
И даже ангельский, быть может, голосок?

("К сороконожке")

У кого нервы покрепче, очевидно, могут подзадержаться. И если не сбегут в леса, навстречу вечной музыке, на вечный срок, то сами увидят, что из этого выйдет.

Я уже отметила выше, что Щ. поражает неподготовленного слушателя широтой своей эрудиции и знакомством с огромным количеством творений других демиургов, но при этом он практически никогда не прибегает к прямым цитатам и заимствованиям, все более или менее узнаваемые "чужие" образы выходят из-под его пера сильно переплавленными, очертания их расплываются и деформируются, как всегда бывает при рассматривании мира сквозь магический кристалл. При всей пристальности к окружающему миру, Щ. никоим образом не бытописатель - модель жизни, выстроенная им, по своей абстрагированности от деталей представляет собой весьма условную действительность

Премьер-министра позвать - и в морду,
Пажа казнить, королеву выгнать,
Сыграть с Европой на выход к морю,
Во что - неважно, главное выиграть.

("Диктант")

но все же вмещает в себя достаточно реалий, чтобы не совсем окончательно утратить функции зеркала, хоть и кривого. Нас ждет синтетический мир, но синтезированный из вполне реальных окон в Европу. Сколь бы кривым это зеркало ни было, оно остается зеркалом, и миротворчество Щ., по-моему, в первую очередь направлено на познание - отражение - портретирование окружающей действительности.

Тема творения его очень привлекает, но то, что его творцы творят, похоже на изобретение велосипеда, все это уже существует в природе: пробуждаюсь ото сна и выхожу в открытый космос, и вплотную, без помех, на правду новую смотрю и убеждаюсь, что она стара, как смерть, страшна, как смертный грех ("Мои ракеты"). Более всего страниц в книге генезиса Щ. посвящено почему-то происхождению государства и права (о семье, кстати, практически ни слова, ячейками общества Щ. не очень-то интересуется, если вы за этим пришли, то ошиблись адресом - обращайтесь в дом Облонских): все творцы у него с подозрительным упорством воспроизводят монархию, тиранию, или другой какой иерархированный социум, хотя бы армию: я сам себя поздравил, когда взошел на трон, я все награды роздал, я все чины раздал, я сам все это создал, я сам это все создал ("Мое королевство 2"); волей моей произошли и ордена, и кланы ("Сердце ангела"); то слева, то справа на штатских плечах проступают погоны. Даже герой, искавший вариант идеального строя, заканчивает монархией: отыскав подходящее место, совершенно один на пустом пустыре он возводит свое королевство... мастерит, укрепляет и лепит, а потом отрешенно восходит на трон и в душе его трепет ("Мое королевство 1"). Стоп! Это все уже было, - говорю я себе словами Щ. - значит, не то?

Во всех растиражированных им мирах-королевствах работают те же механизмы отношений между героями, что и в реальном социуме: державный кесарь мечет, рвет ("Песня среднего человека 2"), но порой сменяет гнев на милость, и даже раскошеливается вроде бы на благо народа, а вроде бы и ради своей прихоти, не разберешь, ты возьми, геометр, из казны из моей сколько нужно

И пускай на земле на моей артишок не родится, 
и пускай от межи до межи - всё ромашки да тундра,
за кордоном земля вообще ни на что не годится, 
я хочу, чтоб сюда проложили дорогу оттуда.
Ни колес грузовых не страшась, ни толпы многоногой,
наотрез отвратясь от любой посторонней потребы,
целый век я бы мог без помех наблюдать за дорогой.
День за днем, как ни в чем, всё сидел бы себе и смотрел бы.

 ("Пускай")

Исторические реалии подаются автором в капсулах художественного вымысла, этаким билетом в СССРЛегионер... в плену, в полубреду,... и доведись ему на волю вырваться ("Анданте") - не "Гладиатор" ли перед нами собственной персоной, вырвавшийся на волю из голливудского сюжета? А тот, кто приказывает садись, записывай, я диктую, не вызывает ли своим тоном - Какой же ты, я не знаю, глупый! А между прочим, давно за тридцать - и упоминанием войны с Европой аллюзию на разговор Петра Великого с царевичем Алексеем, но сбивает нас тут же с толку своим аз есмь церемониймейстер, сиречь действительный магистр ("Диктант")? Не лучше дело обстоит и с географией:

Солончаки, известняки, торсы в броне и в перьях,
Аничков мост, Трокадеро, улица Жабр и Фибр -
спутались так, что иногда, в американский берег
взор уперев, я узнавал, скажем, Тайланд и Кипр.

("Сердце ангела")

История с географией представлены у Щ. довольно вольно и, в общем-то, по-философски абстрагированно, а пуще-то того <поэтически->условно. Дескать, плевать, какого века есть метафора сия ("Другое обращение к герою"), раз уж так и так:

Слева - сто лет мглы.
Справа - Сан-Франциско.
Север - в северном сиянье, юг - в дымах.
Какой размах!
Как близко...
Гибель! Навек и напрочь.

("К сороконожке")

Почему мчат Амур и Дунай волны к Балтийскому небу, а океаны текут в иные страны, мы уже поняли: они подчиняются законам языка, а не физической географии (см. работы Г. Хазагерова. Ср. также: "Стихотворение - любое - есть реальность не менее значительная, чем реальность, данная в пространстве и во времени"  И. Бродский). По той же причине у Щ. в сезон дождей предписано уставом все время спать, прикинувшись усталым ("Сезон дождей"). Образно, поэтично, очень неверно в применении к данному в ощущениях миру. Позвольте, однако, доложить, что в сезон дождей все оживает и начинает наконец-то шевелиться после изнурительной и усыпляющей жары сухого. И где там днем спать, как матросы у Щ. делают, когда в дождь зуб на зуб не попадает, аж 25 по Цельсию! И поток этот, что у Щ. медлительно нахлынет, в объективной действительности стоит иной раз такой стеной, что за три метра не видно, я уж молчу про сопровождающего Илью с его колесницей и Борея, выворачивающего из земли деревья в три обхвата. Но поэтические вольности на то и вольности, на то и поэтические. На месте разрушительного и смертельно опасного грязевого селя, который бы в природе образовался от растаявших снегов, сходящих с вершин, у Щ. в океан хлынет могучий, но радужный поток ("Восточный романс"). Извиняем, по крайней мере, хоть здесь избежим человеческих жертв.

Довольно показательно, что условность и абстрагированность характеризует и лирическую сферу этого мира. У Щ. мы почти нигде не найдем ни сырой горечи рыдающей строфы, ни фотографически точной и отчетливой, как будто сделанной при вспышке молнии, зарисовки обнаженной и по-детски беззащитной авторской <любовной> эмоции, столь свойственных, например, Пастернаку, достигшему абсолютных вершин в этой области поэзии. Щ. поэзия явно явлена не для того, чтобы исследовать все богатства мира эмоционального. Он может быть прекрасным психологом в изображении отдельных моментов движения душ, но частные аспекты сложного механизма человеческих взаимоотношений покажет схематично. Его мир в большой степени театр кукол и масок, личин: самого себя и свою собственную автобиографию он в большинстве случаев оставит за кулисами, защитит броней непроницаемости, завуалирует саркастическими шуточками.

У нашего демиурга есть еще одно отличительное пристрастие - к романтическим приемам. Эволюция романтизма Щ. может представить предмет для отдельного исследования, но я ограничусь здесь лишь беглыми наблюдениями. Атавистический романтизм «раннего» Щ. (которого корни, конечно, в т.ч. и в авторской песне, где ярчайший пример - творчество Окуджавы) - еще довольно-таки органичен для столь молодого автора, хоть в нем уже намечается характерный перекос от восторгов лирического героя в сторону развенчанных иллюзий и горьких разочарований, но и то, и другое [как восторженность, так и разочарованность] тем не менее еще вполне укладываются в стереотипическую (и не шибко оригинальную) схему романтического мировоззрения. Оригинальность начинается тогда, когда эклектичность как способ постмодернистского мышления приводит «позднего» Щ. к тому, что даже песни далеко не романтического лада он структурирует с помощью романтических приемов. В итоге большинство песен Щ. обладают всеми причитающимися этому модусу художественного самовыражения признаками, начиная от замкнутости времени и пространства действия, заканчивая обилием прямой речи, театрализованностью - мир, скорей, подмостки, чем, увы, библиотека ("Другое обращение к герою"), и, соответственно, пресловутой условностью как декораций, так и костюмов с масками, но даже среди портретов не прикрытых масками лиц, при всем обилии тонких психологических наблюдений, не найдешь живописно выпуклых и разносторонне прорисованных характеров. В духе романтизма фабула подает события и переживания более или менее на изломе. Даже если речь о чем-то обыденном, все равно это характерный излом обыденности: Очнулся утром весь в слезах. Лицо помыл. Таблетку съел ("Очнулся утром..."). Вся палитра человеческих переживаний у Щ. представлена мозаично: здесь любовь, там одиночество, здесь ненависть, там нежность, тут блестки надежд, где-то обрывок веры, где-то - безверия, - все осколки цветного стекла в калейдоскопе, но - и в этом особенность идеи Щ. - фрагментов много, перепевов мало, поэтому все вместе - разбитый сам собой, без нажима, витраж - новый мир, версия старого. Он пишет жизнь, как Лукиан в "Диалогах гетер", каждый кусочек - законченное произведение, каждый ограничен и узок, потому хотя бы, что - сколько в конце-то концов можно втиснуть в одну песню: один-другой образ, какое-то отдельное явление, какую-то коротенькую историю. Все у него капельками - и только окинутые одним взглядом издалека и пронизанные солнечными лучами - они дадут радугу. Впрочем, это тоже факт неясный, может быть, дадут, а может, нет. Но об этом ниже.

И наконец, последнее замечание. О приверженности Щ. к философствованию говорит то, что он очень много внимания уделяет постановке и решению основных философских проблем: первичность духа или материи, отношения добра и зла, жизнь и смерть, суть "Я", смысл жизни, свобода выбора, природа любви и т.д. Чтобы хоть немножко понять, что там и как в мире Щ., разбирая его по косточкам, обратимся к этим темам и мы.

Итак...

к предыдущей главе
к оглавлению
к след.главе